Он махнул рукой в тьму:
— Ведь эта уже одряхлела, изжита, в ней есть даже что-то безумное. Я не могу поверить, чтоб мещанская пошлость нашей жизни окончательно изуродовала женщину, хотя из нее сделали вешалку для дорогих платьев, безделушек, стихов. Но я вижу таких женщин, которые не хотят — пойми! — не хотят любви или же разбрасывают ее, как ненужное.
Клим усмехнулся в лицо его.
— Эх ты, романтик, — сказал он, потягиваясь, расправляя мускулы, и пошел к лестнице мимо Туробоева, задумчиво смотревшего на циферблат своих часов. Самгину сразу стал совершенно ясен смысл этой длинной проповеди.
«Дурачок», — думал он, спускаясь осторожно по песчаной тропе. Маленький, но очень яркий осколок луны прорвал облака; среди игол хвои дрожал серебристый свет, тени сосен собрались у корней черными комьями. Самгин шел к реке, внушая себе, что он чувствует честное отвращение к мишурному блеску слов и хорошо умеет понимать надуманные красоты людских речей.
«Вот так и живут они, все эти Лютовы, Макаровы, Кутузовы, — схватят какую-нибудь идейку и шумят, гремят…»
Утром подул горячий ветер, встряхивая сосны, взрывая песок и серую воду реки. Когда Варавка, сняв шляпу, шел со станции, ветер забросил бороду на плечо ему и трепал ее. Борода придала краснолицей, лохматой голове Варавки сходство с уродливым изображением кометы из популярной книжки по астрономии.
За чаем, сидя в ночной, до пят, рубахе, без панталон, в туфлях на босую ногу, задыхаясь от жары, стирая с лица масляный пот, он рычал:
— Лето, чорт! Африканиш фейерлих! А там бунтует музыкантша, — ей необходимы чуланы, переборки и вообще — чорт в стуле. Поезжай, брат, успокой ее. Бабец — вкусный.
Он шумно вздохнул, вытер лицо бородой.
— У Веры Петровны в Петербурге что-то не ладится с Дмитрием, его, видимо, крепко ущемили. Дань времени…
За глаза Клим думал о Варавке непочтительно, даже саркастически, но, беседуя с ним, чувствовал всегда, что человек этот пленяет его своей неукротимой энергией и прямолинейностью ума. Он понимал, что это ум цинический, но помнил, что ведь Диоген был честный человек.
— Вы знаете, — сказал он, — Лютов сочувствует революционерам.
Варавка пошевелил бровями, подумал.
— Так. Казалось бы — дело не купеческое. Но, кажется, это входит в моду. Сочувствуют.
И — просыпал град быстреньких словечек:
— Революционер — тоже полезен, если он не дурак. Даже — если глуп, и тогда полезен, по причине уродливых условий русской жизни. Мы вот всё больше производим товаров, а покупателя — нет, хотя он потенциально существует в количестве ста миллионов. По спичке в день — сто миллионов спичек, по гвоздю — сто миллионов гвоздей.
Сгреб руками бороду, сунул ее за ворот рубахи и присосался к стакану молока. Затем — фыркнул, встряхнул головою и продолжал:
— Если революционер внушает мужику: возьми, дурак, пожалуйста, землю у помещика и, пожалуйста, учись жить, работать человечески разумно, — революционер — полезный человек. Лютов — что? Народник? Гм… народоволец. Я слышал, эти уже провалились…
— Он дает вам денег на газету?
— Дядя его дает, Радеев… Блаженный старикан такой… Помолчав, он спросил, прищурясь:
— Что же, Лютов — убежденный человек?
— Не знаю. Он такой… неуловимый.
— Поймают, — обещал Варавка, вставая. — Ну, я пойду купаться, а ты катай в город.
— Купаться? — удивился Клим. — Вы так много выпили молока…
— И еще выпью, — сказал Варавка, наливая из кувшина в стакан холодное молоко.
Приехав в город, войдя во двор дома, Клим увидал на крыльце флигеля Спивак в длинном переднике серого коленкора; приветственно махая рукой, обнаженной до локтя, она закричала:
— А, молодой хозяин! Пожалуйте-ко сюда!
И, крепко пожимая руку его, начала жаловаться: нельзя сдавать квартиру, в которой скрипят двери, не притворяются рамы, дымят печи.
— Тут жил один писатель, — сказал Клим и — ужаснулся, поняв, как глупо сказал.
Спивак взглянула на него удивленно и, этим смутив его еще более, пригласила в комнаты. Там возилась рябая девица с наглыми глазами; среди комнаты, задумавшись, стоял Спивак с молотком в руках, без пиджака, на груди его, как два ордена, блестели пряжки подтяжек.
— Устраиваемся, — объяснил он, протянув Климу руку с молотком.
Он снял очки, и на его маленьком, детском личике жалобно обнажились слепо выпученные рыжие глаза в подушечках синеватых опухолей. Жена его водила Клима по комнатам, загроможденным мебелью, требовала столяров, печника, голые руки и коленкор передника упростили ее. Клим неприязненно косился на ее округленный живот.
А через несколько минут он, сняв тужурку, озабоченно вбивал гвозди в стены, развешивал картины и ставил книги на полки шкафа. Спивак настраивал рояль, Елизавета говорила:
— Он всегда сам настраивает. Это — его алтарь, он даже — меня неохотно допускает к инструменту.
Гудели басовые струны, горничная гремела посудой, в кухне шаркал рашпиль водопроводчика.
— Вы не находите, что в жизни кое-что лишнее? — неожиданно спросила Спивак, «о когда Клим охотно согласился с нею, она, прищурясь, глядя в угол, сказала:
— А мне нравится именно лишнее. Необходимое — скучно. Оно — порабощает. Все эти сундуки, чемоданы — ужасны!
Затем она заявила, что любит старый фарфор, хорошие переплеты книг, музыку Рамо, Моцарта и минуты перед грозой.
— Когда чувствуешь, что все в тебе и вокруг тебя напряжено, и ожидаешь катастрофы.
Клим никогда еще не видел ее такой оживленной и властной. Она подурнела, желтоватые пятна явились на лице ее, но в глазах было что-то самодовольное. Она будила смешанное чувство осторожности, любопытства и, конечно, те надежды, которые волнуют молодого человека, когда красивая женщина смотрит на него ласково и ласково говорит с ним.