— Мама!
Остановясь, она подняла голову и пошла к дому, обойдя учителя, как столб фонаря. У постели Клима она встала с лицом необычно строгим, почти незнакомым, и сердито начала упрекать:
— Вот, не спишь, хота уже двенадцатый час, а утром тебя не добудишься. Теперь тебе придется вставать раньше, Степан Андреевич не будет жить у нас.
— Потому что обнимал тебе ноги? — спросил Клим. Вытирая шарфом лицо свое, мать заговорила уже не сердито, а тем уверенным голосом, каким она объясняла непонятную путаницу в нотах, давая Климу уроки музыки. Она сказала, что учитель снял с юбки ее гусеницу и только, а ног не обнимал, это было бы неприлично.
— Ах, мальчик, мальчик мой! Ты все выдумываешь, — сказала она, вздыхая.
Не желая, чтоб она увидала по глазам его, что он ей не верит, Клим закрыл глаза. Из книг, из разговоров взрослых он уже знал, что мужчина становится на колени перед женщиной только тогда, когда влюблен в нее. Вовсе не нужно вставать на колени для того, чтоб снять с юбки гусеницу,
Мать нежно гладила горячей рукой его лицо. Он не стал больше говорить об учителе, он только заметил:
Варавка тоже не любит учителя. И почувствовал, что рука матери вздрогнула, тяжело втиснув голову его в подушку. А когда она ушла, он, засыпая, подумал: как это странно! Взрослые находят, что он выдумывает именно тогда, когда он говорит правду.
Томилин перебрался жить в тупик, в маленький, узкий переулок, заткнутый синим домиком; над крыльцом дома была вывеска:
...Повар и Кондитер
принимает заказы на свадьбы, балы и поминки.
У повара Томилин поселился тоже в мезонине, только более светлом и чистом. Но он в несколько дней загрязнил комнату кучами книг; казалось, что он переместился со всем своим прежним жилищем, с его пылью, духотой, тихим скрипом половиц, высушенных летней жарой. Под глазами учителя набухли синеватые опухоли, золотистые искры в зрачках погасли, и весь он как-то жалобно растрепался. Теперь, все время уроков, он не вставал со своей неопрятной постели.
— У меня болят ноги, — сказал он. «Ушиб коленки тогда, в саду», — догадался Клим. Заниматься Томилин стал нетерпеливо, в тихом голосе его звучало раздражение; иногда, закрыв скучные глаза, он долго молчал и вдруг спрашивал издалека:
— Ну, понял?
— Нет.
— Подумай.
Клим думал, но не о том, что такое деепричастие и куда течет река Аму-Дарья, а о том, почему, за что не любят этого человека. Почему умный Варавка говорит о нем всегда насмешливо и обидно? Отец, дедушка Аким, все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина, как трубочиста. Только одна Таня изредка спрашивала:
— А вы, Томилин, как думаете?
Он отвечал ей кратко и небрежно. Он обо всем думал несогласно с людями, и особенно упряменько звучала медь его слов, когда он спорил с Варавкой.
— В сущности, — говорил он.
— В сущности, в сущности, — передразнивал Варавка. — Чорт ее побери, эту вашу сущность! Гораздо важнее тот факт, что Карл Великий издавал законы о куроводстве и торговле яйцами.
Учитель возразил читающим голосом:
— Для дела свободы пороки деспота гораздо менее опасны, чем его добродетели.
— Фанатизм, — закричал Варавка, а Таня обрадовалась:
— Ax, нет, это удивительно верно! Я запишу… Она записала эти слова на обложке тетради Клима, но забыла списать их с нее, и, не попав в яму ее памяти, они сгорели в печи. Это Варавка говорил:
— Нуте-ка, Таня, пошарьте в мусорной яме вашей памяти.
О многом нужно было думать Климу, и эта обязанность становилась все более трудной. Все вокруг расширялось, разрасталось, теснилось в его душу так же упрямо и грубо, как богомольны в церковь Успения, где была чудотворная икона божией матери. Еще недавно вещи, привычные глазу, стояли на своих местах, не возбуждая интереса к ним, но теперь они чем-то притягивали к себе, тогда как другие, интересные и любимые, теряли свое обаяние. Даже дом разрастался. Клим был уверен, что в доме нет ничего незнакомого ему, но вдруг являлось что-то новое, не замеченное раньше. В полутемном коридоре, над шкафом для платья, с картины, которая раньше была просто темным квадратом, стали смотреть задумчивые глаза седой старухи, зарытой во тьму. На чердаке, в старинном окованном железом сундуке, он открыл множество интересных, хотя и поломанных вещей: рамки для портретов, фарфоровые фигурки, флейту, огромную книгу на французском языке с картинами, изображающими китайцев, толстый альбом с портретами смешно и плохо причесанных людей, лицо одного из них было сплошь зачерчено синим карандашом.
— Это герои Великой Французской революции, а этот господин — граф Мирабо, — объяснил учитель и, усмехаясь, осведомился: — В ненужных вещах нашел, говоришь?
И, перелистывая страницы альбома, он повторил задумчиво:
— Да, да — прошлое… Ненужное…
Клим открыл в доме даже целую комнату, почти до потолка набитую поломанной мебелью и множеством вещей, былое назначение которых уже являлось непонятным, даже таинственным. Как будто все эти пыльные вещи вдруг, толпою вбежали в комнату, испуганные, может быть, пожаром; в ужасе они нагромоздились одна на другую, ломаясь, разбиваясь, переломали друг друга и умерли. Было грустно смотреть на этот хаос, было жалко изломанных вещей.
В конце августа, рано утром, явилась неумытая, непричесанная Люба Клоун; топая ногами, рыдая, задыхаясь, она сказала:
— Скорее идите к нам, скорее — мама сошла с ума.
И, упав на колени пред диваном, она спрятала голову под подушку.