Доктор Сомов с кладбища пришел к Самгиным, быстро напился и, пьяный, кричал:
— Я ее любил, а она меня ненавидела и жила для того, чтобы мне было плохо.
Отец Клима словообильно утешал доктора, а он, подняв черный и мохнатый кулак на уровень уха, потрясал им и говорил, обливаясь пьяными слезами:
— Пятнадцать лет жил с человеком, не имея с ним ни одной общей мысли, и любил, любил его, а? И — люблю. А она ненавидела все, что я читал, думал, говорил.
Клим слышал, как Варавка вполголоса сказал матери:
— Смотрите, что выдумал.
— В этом есть доля истины, — так же тихо ответила мать.
Доктора повели спать в мезонин, где жил Томилин. Варавка, держа его под мышки, толкал в спину головою, а отец шел впереди с зажженной свечой. Но через минуту он вбежал в столовую, размахивая подсвечником, потеряв свечу, говоря почему-то вполголоса:
— Вера — иди, бабушке плохо!
Оказалось, что бабушка померла. Сидя на крыльце кухни, она кормила цыплят и вдруг, не охнув, упала мертвая. Было очень странно, но не страшно видеть ее большое, широкобедрое тело, поклонившееся земле, голову, свернутую набок, ухо, прижатое и точно слушающее землю. Клим смотрел на ее синюю щеку, в открытый, серьезный глаз и, не чувствуя испуга, удивлялся. Ему казалось, что бабушка так хорошо привыкла жить с книжкой в руках, с пренебрежительной улыбкой на толстом, важном лице, с неизменной любовью к бульону из курицы, что этой жизнью она может жить бесконечно долго, никому не мешая.
Когда бесформенное тело, похожее на огромный узел поношенного платья, унесли в дом, Иван Дронов сказал:
— Ловко померла.
И тотчас добавил, обращаясь к своей бабушке:
— Вот, — учись, нянька!
Нянька была единственным человеком, который пролил тихие слезы над гробом усопшей. После похорон, за обедом, Иван Акимович Самгин сказал краткую и благодарную речь о людях, которые умеют жить, не мешая ближним своим. Аким Васильевич Самгин, подумав, произнес:
— Кажется, и мне пора к праотцам.
— Не очень он уверен в этом, — шепнул Варавка в розовое ухо Веры Петровны. Лицо матери было не грустно, но как-то необыкновенно ласково, строгие глаза ее светили мягко. Клим сидел с другого бока ее, слышал этот шопот и видел, что смерть бабушки никого не огорчила, а для него даже оказалась полезной: мать отдала ему уютную бабушкину комнату с окном в сад и мелочно-белой кафельной печкой в углу. Это было очень хорошо, потому что жить в одной комнате с братом становилось беспокойно и неприятно. Дмитрий долго занимался, мешая спать, а недавно к нему стал ходить бесцеремонный Дронов, и часто они бормотали, шуршали почти до полуночи.
Туго застегнутый в длинненький, ниже колен, мундирчик, Дронов похудел, подобрал живот и, гладко остриженный, стал похож на карлика-солдата. Разговаривая с Климом, он распахивал полы мундира, совал руки в карманы, широко раздвигал ноги и, вздернув розовую пуговку носа, спрашивал:
— Ты что, Самгин, плохо учишься? А я уже третий ученик…
Расправляя плечи, двигая локтями, он уверенно сказал:
— Увидишь — я получше Ломоносова буду. Дед Аким устроил так, что Клима все-таки приняли в гимназию. Но мальчик считал, себя обиженным учителями на экзамене, на переэкзаменовке и был уже предубежден против школы. В первые же дни, после того, как он надел форму гимназиста, Варавка, перелистав учебники, небрежно отшвырнул их прочь:
— Так же глупо, как те книжки, по которым учили нас.
Затем он долго и смешно рассказывал о глупости и злобе учителей, и в память Клима особенно крепко вклеилось его сравнение гимназии с фабрикой спичек.
— Детей, как деревяшки, смазывают веществом, которое легко воспламеняется и быстро сгорает. Получаются прескверные спички, далеко не все вспыхивают и далеко не каждой можно зажечь что-нибудь.
Климу предшествовала репутация мальчика исключительных способностей, она вызывала обостренное и недоверчивое внимание учителей и любопытство учеников, которые ожидали увидеть в новом товарище нечто вроде маленького фокусника. Клим тотчас же почувствовал себя в знакомом, но усиленно тяжком положении человека, обязанного быть таким, каким его хотят видеть. Но он уже почти привык к этой роли, очевидно, неизбежной для него так же, как неизбежны утренние обтирания тела холодной водой, как порция рыбьего жира, суп за обедом и надоедливая чистка зубов на ночь.
Инстинкт самозащиты подсказал ему кое-какие правила поведения. Он вспомнил, как Варавка внушал отцу:
— Не забывай, Иван, что, когда человек говорит мало, — он кажется умнее.
Клим решил говорить возможно меньше и держаться в стороне от бешеного стада маленьких извергов. Их назойливое любопытство было безжалостно, и первые дни Клим видел себя пойманной птицей, у которой выщипывают перья, прежде чем свернуть ей шею. Он чувствовал опасность потерять себя среди однообразных мальчиков; почти неразличимые, они всасывали его, стремились сделать незаметной частицей своей массы.
Тогда, испуганный этим, он спрятался под защиту скуки, окутав ею себя, как облаком. Он ходил солидной походкой, заложив руки за спину, как Томилин, имея вид мальчика, который занят чем-то очень серьезным и далеким от шалостей и буйных игр. Время от времени жизнь помогала ему задумываться искренно: в середине сентября, в дождливую ночь, доктор Сомов застрелился на могиле жены своей.
Искусственная его задумчивость оказалась двояко полезной ему: мальчики скоро оставили в покое скучного человечка, а учителя объясняли ею тот факт, что на уроках Клим Самгин часто оказывался невнимательным. Так объясняли рассеянность его почти все учителя, кроме ехидного старичка с китайскими усами. Он преподавал русский язык и географию, мальчики прозвали его Недоделанный, потому что левое ухо старика было меньше правого, хотя настолько незаметно, что, даже когда Климу указали на это, он не сразу убедился в разномерности ушей учителя. Мальчик с первых же уроков почувствовал, что старик не верит в него, хочет поймать его на чем-то и высмеять. Каждый раз, вызвав Клима, старик расправлял усы, складывал лиловые губы свои так, точно хотел свистнуть, несколько секунд разглядывал Клима через очки и наконец ласково спрашивал: