Жизнь Клима Самгина - Страница 32


К оглавлению

32

Макаров сосредоточенно пил водку, закусывал хрустящими солеными огурцами и порою шептал в ухо Клима нечто сердитое:

— Заветы отцов! Мой отец завещал мне: учись хорошенько, негодяй, а то выгоню, босяком будешь. Ну вот, я — учусь. Только не думаю, что здесь чему-то научишься.

За молодежью ухаживали, но это ее стесняло; Макаров, Люба Сомова, даже Клим сидели молча, подавленно, а Люба однажды заметила, вздохнув:

— Они так говорят, как будто сильный дождь, я иду под зонтиком и не слышу, о чем думаю.

Только Иван Дронов требовательно и как-то излишне визгливо ставил вопросы об интеллигенции, о значении личности в процессе истории. Знатоком этих вопросов был человек, похожий на кормилицу; из всех друзей писателя он казался Климу наиболее глубоко обиженным.

Прежде чем ответить на вопрос, человек этот осматривал всех в комнате светлыми глазами, осторожно крякал, затем, наклонясь вперед, вытягивал шею, показывая за левым ухом своим лысую, костяную шишку размером в небольшую картофелину.

— Это вопрос глубочайшего, общечеловеческого значения, — начинал он высоким, но несколько усталым и тусклым голосом; писатель Катин, предупреждающе подняв руку и брови, тоже осматривал присутствующих взглядом, который красноречиво командовал:

«Смирно! Внимание!»

— Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я говорю именно о русской интеллигенции, о людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал. Слова каторга, пытки, виселицы он употреблял так часто и просто, точно это были обыкновенные, ходовые словечки; Клим привык слышать их, не чувствуя страшного содержания этих слов. Макаров, все более скептически поглядывая на всех, шептал:

— Говорит так, как будто все это было за триста лет до нас. Скисло молоко у Кормилицы.

Из угла пристально, белыми глазами на. Кормилицу смотрел Томилин и негромко, изредка спрашивал:

— Вы обвиняете Маркса в том, что он вычеркнул личность из истории, но разве не то же самое сделал в «Войне и мире» Лев Толстой, которого считают анархистом?

Томилина не любили и здесь. Ему отвечали скупо, небрежно. Клим находил, что рыжему учителю нравится это и что он нарочно раздражает всех. Однажды писатель Катин, разругав статью в каком-то журнале, бросил журнал на подоконник, но книга упала на пол; Томилин сказал:

— А вот икону вы, неверующий, все-таки не швырнули бы так, а ведь в книге больше души, чем в иконе.

— Души? — смущенно я сердито переспросил писатель и неловко, но сердитее прибавил: — При чем здесь душа? Это статья публицистическая, основанная на данных статистики. Душа!

Писатель был страстным охотником и любил восхищаться природой. Жмурясь, улыбаясь, подчеркивая слова множеством мелких жестов, он рассказывал о целомудренных березках, о задумчивой тишине лесных оврагов, о скромных цветах полей и звонком пении птиц, рассказывал так, как будто он первый увидал и услышал все это. Двигая в воздухе ладонями, как рыба плавниками, он умилялся:

— И всюду непобедимая жизнь, все стремится вверх, в небо, нарушая закон тяготения к земле. Томилин спросил, потирая руки:

— Как же это вы, заявляя столь красноречиво о своей любви к живому, убиваете зайцев и птиц только ради удовольствия убивать? Как это совмещается?

Писатель повернулся боком к нему и сказал ворчливо:

— Тургенев и Некрасов тоже охотились. И Лев Толстой в молодости и вообще — многие. Вы толстовец, что ли?

Томилин усмехнулся и вызвал сочувственную усмешку Клима; для него становился все более поучительным независимый человек, который тихо и упрямо, ни с кем не соглашаясь, умел говорить четкие слова, хорошо ложившиеся в память. Судорожно размахивая руками, краснея до плеч, писатель рассказывал русскую историю, изображая ее как тяжелую и бесконечную цепь смешных, подлых и глупых анекдотов. Над смешным и глупым он сам же первый и смеялся, а говоря о подлых жестокостях власти, прижимал ко груди своей кулак и вертел им против сердца. Всегда было неловко видеть, что после пламенной речи своей он выпивал рюмку водки, закусывая корочкой хлеба, густо намазанной горчицей.

— Читайте «Историю города Глупова» — вот подлинная и честная история России, — внушал он.

Макаров слушал речи писателя, не глядя на него, крепко сжав губы, а потом говорил товарищам:

— Что он хвастается тем, что живет под надзором полиции? Точно это его пятерка за поведение.

В другой раз, наблюдая, как извивается и корчится писатель, он сказал Лидии:

— Видите, с каким трудом родится истина?

Нахмурясь, Лидия отодвинулась от него.

Она редко бывала во флигеле, после первого же визита она, просидев весь вечер рядом с ласковой и безгласной женой писателя, недоуменно заявила:

— Почему они так кричат? Кажется, что вот сейчас начнут бить друг друга, а потом садятся к столу, пьют чай, водку, глотают грибы… Писательша все время гладила меня по спине, точно я — кошка.

Лидия вздрогнула и, наморщив лоб, почти с отвращением добавила:

— И потом этот ее живот… не выношу беременных!

— Все вы — злые! — воскликнула Люба Сомова. — А мне эти люди нравятся; они — точно повара на кухне перед большим праздником — пасхой или рождеством.

Клим взглянул на некрасивую девочку неодобрительно, он стал замечать, что Люба умнеет, и это было почему-то неприятно. Но ему очень нравилось наблюдать, что Дронов становится менее самонадеян и уныние выступает на его исхудавшем, озабоченном лице. К его взвизгивающим вопросам примешивалась теперь нота раздражения, и он слишком долго и громко хохотал, когда Макаров, объясняя ему что-то, пошутил:

32