— Господа, — неужели это серьезно? — И крикнул: — Да бросьте папиросу!
Вздрогнув, Самгин подумал, что Москва в эту ночь страшнее Петербурга, каким тот был ночью на 10 января. Он стал напряженно вслушиваться, ожидая поймать памятные щелчки ружейных выстрелов. Но слух ловил какие-то удары, точно хлопали ворота или Двери, ловил вдали непонятное потрескивание, — так трещит дерево, разрываемое морозом. Иногда казалось, что ходят по железной крыше, иногда что-то скрипело и падало, как будто вдруг обрушился забор. Плутая в петлях улиц и переулков, во тьме, которая шелушилась все обильнее, Самгин подумал, что видеть Лютова будет очень неприятно, и окончательно решил: санитарные пункты — детская выдумка.
«В сущности, я необдуманно вышел из дома, — размышлял он, замедлив шаги. — Эта стрельба, наверное, — недоразумение».
Но он, вспомнив, что ему хотелось думать о преступлении 9 января тоже как о недоразумении, оттолкнул догадки о происшедшем сегодня и решил возвратиться домой. Алина, конечно, знает, идти к ней нет смысла. Туробоев так и должен был кончить. В сущности, он авантюрист. Такие кончают самоубийством или тюрьмой за уголовщину. Обломок разрушенного сословия. Возможно, что Алина все еще любит его. Кто-то сказал, что женщина всю жизнь любит первого мужчину, но — памятью, а не плотью. Он повернул за угол в переулок; через несколько шагов его окликнули:
— Кто идет?
Перед ним встал высокий человек, зажег спичку и, осветив его лицо, строго спросил:
— Живете в этом переулке?
— Нет.
— Здесь проход закрыт.
Самгин не спросил — почему. В глубине переулка, покрякивая и негромко переговариваясь, возились люди, тащили по земле что-то тяжелое.
«Конечно, студенты. Мальчишки», — подумал он, натужно усмехаясь и быстро шагая прочь от человека в длинном пальто и в сибирской папахе на голове. Холодная темнота, сжимая тело, вызывала вялость, сонливость. Одолевали мелкие мысли, — мозг тоже как будто шелушился ими. Самгин невольно подумал, что почти всегда в дни крупных событий он отдавался во власть именно маленьких мыслей, во власть деталей; они кружились над основным впечатлением, точно искры над пеплом костра.
«Это — свойство художника, — подумал он, приподняв воротник пальто, засунул руки глубоко в карманы и пошел тише. — Художники, наверное, думают так в своих поисках наиболее характерного в главном. А возможно, что это — своеобразное выражение чувства самозащиты от разрушительных ударов бессмыслицы».
Он повернул за угол, в свою улицу, и почти наткнулся на небольшую группу людей. Они стеснились между двумя палисадниками, и один из них говорил, негромко, быстро:
— Веру — царя — отечество…
Три слова он произнес, как одно. Самгин видел только спины и затылки людей; ускорив шаг, он быстро миновал их, но все-таки его настигли торопливые и очень внятные в морозной тишине слова:
— Забастовщики подкуплены жидами, это — дело ясное, и вот хоронили они — кого? А — как хоронили? Эдак-то в прошлом году генерала Келлера не хоронили, а — герой был!
«Тоже — «объясняющий господин», — подумал Клим, быстро подходя к двери своего дома и оглядываясь. Когда он в столовой зажег свечу, то увидал жену: она, одетая, спала на кушетке в гостиной, оскалив зубы, держась одной рукой за грудь, а другою за голову.
— Лютов был, — сказала она, проснувшись и морщась. — Просил тебя придти в больницу. Там Алина с ума сходит. Боже мой, — как у меня голова болит! И какая все это… дрянь! — вдруг взвизгнула она, топнув ногою. — И еще — ты! Ходишь ночью… Бог знает где, когда тут… Ты уже не студент…
Нервно расстегивая кофту, она ушла, захватив свечу.
— Ты забыла, что ушел я с твоего соизволения, — сказал он вслед ей и подумал:
«Растрепана, как…»
Позорное для женщины слово он проглотил и, в темноте, сел на теплый диван, закурил, прислушался к тишине. Снова и уже с болезненной остротою он чувствовал себя обманутым, одиноким и осужденным думать обо всем.
«Это и есть — моя функция? — спросил он себя. — По Ламарку — функция создает орган. Органом какой функции является человек, если от него отнять инстинкт пола? Толстой прав, ненавидя разум».
Папироса погасла. Спички пропали куда-то. Он лениво поискал их, не нашел и стал снимать ботинки, решив, что не пойдет в спальню: Варвара, наверное, еще не уснула, а слушать ее глупости противно. Держа ботинок в руке, он вспомнил, что вот так же на этом месте сидел Кутузов.
«Конечно, он теперь где-нибудь разжигает страсти…» Тут Самгин вдруг почувствовал, что в нем точно нарыв лопнул и по всему телу разлились холодные струйки злобы.
«И прав! — мысленно закричал он. — Пускай вспыхнут страсти, пусть все полетит к чорту, все эти домики, квартирки, начиненные заботниками о народе, начетчиками, критиками, аналитиками…»
— Почему ты не ложишься спать? — строго спросила Варвара, появляясь в дверях со свечой в руке и глядя на него из-под ладони. — Иди, пожалуйста! Стыдно сознаться, но я боюсь! Этот мальчик… Сын доктора какого-то… Он так стонал…
В ночной длинной рубашке, в чепчике и туфлях, она была похожа на карикатуру Буша.
— Странно ты ведешь себя, — сказала она, подходя к постели. — Ведь я знаю — все это не может нравиться тебе, а ты…
— Молчи! — вполголоса крикнул он, но так, что она отшатнулась. — Не смей говорить — знаю! — продолжал он, сбрасывая с себя платье. Он первый раз кричал на жену, и этот бунт был ему приятен.
— Ты с ума сошел, — пробормотала Варвара, и он видел, что подсвечник в руке ее дрожит и что она, шаркая туфлями, все дальше отодвигается от него.