— Очевидно.
— Ты — рад?
— Революция — это трагедия, — не сразу ответил Клим.
— Ты не ответил.
— Трагедии не радуют.
— Ты — большевик?
— Конечно — нет, — ответил Клим и тотчас же подумал, что слишком торопливо ответил.
— Значит — не революционер, — сказал Макаров тихо, но очень просто и уверенно. Он вообще держался и говорил по-новому, незнакомо Самгину и этим возбуждал какое-то опасение, заставлял насторожиться.
— Революционеры — это большевики, — сказал Макаров все так же просто. — Они бьют прямо: лбом в стену. Вероятно — так и надо, но я, кажется, не люблю их. Я помогал им, деньгами и вообще… прятал кого-то и что-то. А ты помогал?
— Случалось, — осторожно ответил Клим.
— Зачем? Почему?
Самгин молча пожал плечами, чувствуя, что вопросы Макарова принимают все более неприятный характер. А тот продолжал:
— Потому что — авангард не побеждает, а погибает, как сказал Лютов? Наносит первый удар войскам врага и — погибает? Это — неверно. Во-первых — не всегда погибает, а лишь в случаях недостаточно умело подготовленной атаки, а во-вторых — удар-то все-таки наносит! Так вот, Самгин, мой вопрос: я не хочу гражданской войны, но помогал и, кажется, буду помогать людям, которые ее начинают. Тут у меня что-то неладно. Не согласен я с ними, не люблю, но, представь, — как будто уважаю и даже…
Он усмехнулся, щелкнул пальцами и продолжал:
— Ты — человек осведомленный в политике, скажи-ка…
Дверь широко открылась, вошла Алина. Самгин бросил окурок папиросы на пол и облегченно вздохнул, а Макаров сказал:
— Мы потом возобновим эту беседу… «Едва ли», — хотелось сказать Климу, но вместо этого он утвердительно кивнул головой.
— О чем? — спросила Алина, стирая с лица платком крупные капли пота.
— О политике, — сказал Макаров. — Вы бы сняли шубу, простудитесь!
Алина села у двери на стул, предварительно сбросив с него какие-то книги.
— Разве я вам мешаю? — спросила она, посмотрев на мужчин. — Я начала понимать политику, мне тоже хочется убить какого-нибудь… министра, что ли.
— Вам надо выспаться, — пробормотал Макаров, не глядя на нее, а она продолжала не торопясь, цедя слова сквозь зубы:
— Вот — пошли меня, Клим! Я — красивая, красивую к министру пропустят, а я его…
Вытянув руку, она щелкнула пальцами, — лицо ее оставалось все таким же окостеневшим. Макаров, согнувшись, снова закуривал, а Самгин, усмехаясь, спросил:
— Ты думаешь, что это я посылаю людей убивать?
— Кто-то посылает, — ответила она, шумно вздохнув. — Вероятно — хладнокровные, а ты — хладнокровный. Ночью, там, — она махнула рукой куда-то вверх, — я. вспомнила, как ты мне рассказывал про Игоря, как солдату хотелось зарубить его… Ты — все хорошо заметил, значит — хладнокровный!
Помолчав и накрывая голову шалью, она добавила потише, как бы для себя:
— Впрочем, это, может, оттого, что «у страха глаза велики» — хорошо видят. Ах, как я всех вас…
Взглянув на Макарова, она замолчала, а потом вполголоса:
— В Ялте, после одной пьяной ночи, я заплакала, пожаловалась: «Господи, зачем ты одарил меня красотой, а бросил в грязь!» Вроде этого кричала что-то. Тогда Игорь обнял меня и так… удивительно ласково сказал:
«Вот это — настоящий человеческий вопль!» Он иногда так говорил, как будто в нем чорт прятался…
Последнее слово заглушил Лютов, отворив дверь.
— Ну что ж, готово, — сказал он очень унылым голосом. — Пойдемте.
Через час Самгин шагал рядом с ним по панели, а среди улицы за гробом шла Алина под руку с Макаровым; за ними — усатый человек, похожий на военного в отставке, небритый, точно в плюшевой маске на сизых щеках, с толстой палкой в руке, очень потертый; рядом с ним шагал, сунув руки в карманы рваного пиджака, наклоня голову без шапки, рослый парень, кудрявый и весь в каких-то театрально кудрявых лохмотьях; он все поплевывал сквозь зубы под ноги себе. Гроб торопливо несли два мужика в полушубках, оба, должно быть, только что из деревни: один — в серых растоптанных валенках, с котомкой на спине, другой — в лаптях и пестрядинных штанах, с черной заплатой на правом плече. В голове гроба — лысый толстый человек, одетый в два пальто, одно — летнее, длинное, а сверх него — коротенькое, по колена; в паре с ним — типичный московский мещанин, сухощавый, в поддевке, с растрепанной бородкой и головой яйцом. Шли они быстро и все четверо нелепо наклонясь вперед, точно телегу везли; усатый сипло покрикивал на них:
— Эй, вы, — в ногу!..
На желтой крышке больничного гроба лежали два листа пальмы латании и еще какие-то ветки комнатных цветов; Алина — монументальная, в шубе, в тяжелой шали на плечах — шла, упираясь подбородком в грудь; ветер трепал ее каштановые волосы; она часто, резким жестом руки касалась гроба, точно толкая его вперед, и, спотыкаясь о камни мостовой, толкала Макарова; он шагал, глядя вверх и вдаль, его ботинки стучали по камням особенно отчетливо.
— Не дойдет, конечно, — ворчал Лютов, косясь на Алину.
Самгин готов был думать, что все это убожество нарочно подстроено Лютовым, — тусклый октябрьский день, холодный ветер, оловянное небо, шестеро убогих людей, жалкий гроб.
А через несколько минут он уже машинально соображал: «Бывшие люди», прославленные модным писателем и модным театром, несут на кладбище тело потомка старинной дворянской фамилии, убитого солдатами бессильного, бездарного царя». В этом было нечто и злорадное и возмущавшее.
«А что в этом — от ума? — спросил себя Клим. — Злорадство или возмущение?»