Заснул Клим на рассвете, проснулся поздно, утомленным и нездоровым. Воскресенье, уже кончается поздняя обедня, звонят колокола, за окном хлещет апрельский дождь, однообразно звучит железо водосточной трубы. Клим обиженно подумал:
«Неужели я должен испытать то же, что испытывает Макаров?»
О Макарове уже нельзя было думать, не думая о Лидии. При Лидии Макаров становится возбужденным, говорит громче, более дерзко и насмешливо, чем всегда. Но резкое лицо его становится мягче, глаза играют веселее.
— Верно, что Макарова хотят исключить из гимназии за пьянство? — равнодушно спрашивала Лидия, и Клим понимал, что равнодушие ее фальшиво.
Дверь осторожно открылась, вошла новая горничная, толстая, глупая, со вздернутым носом и бесцветными глазами.
— Мамаша спрашивает: кофей пить будете? Потому что скоро завтракать.
Белый передник туго обтягивал ее грудь. Клим подумал, что груди у нее, должно быть, такие же твердые и жесткие, как икры ног.
— Не буду, — сердито сказал он. Он внезапно нашел, что роман Лидии с Макаровым глупее всех романов гимназистов с гимназистками, и спросил себя:
«Может быть, я вовсе и не влюблен, а незаметно для себя поддался атмосфере влюбленности и выдумал все, что чувствую?»
Но это соображение, не успокоив его, только почему-то напомнило полуумную болтовню хмельного Макарова; покачиваясь на стуле, пытаясь причесать пальцами непослушные, двухцветные вихры, он говорил тяжелым, пьяным языком:
— Физиология учит, что только девять из наших органов находятся в состоянии прогрессивного развития и что у нас есть органы отмирающие, рудиментарные, — понимаешь? Может быть, физиология — врет, а может быть, у нас есть и отмирающие чувства. Представь, что влечение к женщине — чувство агонизирующее, оттого оно так болезненно, настойчиво, а? Представь, что человек хочет жить по теории Томилина, а? Мозг, вместилище исследующего, творческого духа, чорт бы его взял, уже начинает понимать любовь как предрассудок, а? И, может быть онанизм, мужеложство — по сути их есть стремление к свободе от женщины? Ну? Ты как думаешь?
Он спрашивал тогда, когда Клима еще не тревожили эти вопросы, и пьяные слова товарища возбуждали у него лишь чувство отвращения. Но теперь слова «свобода от женщины» показались ему неглупыми. И почти приятно было напомнить себе, что Макаров пьет все больше хотя становится как будто спокойней, а иногда так углубленно задумчив как будто его внезапно поражала слепота и глухота. Клим подметил, что Макаров, закурив папиросу не гасит спичку, а заботливо дает ей догореть в пепельнице до конца или дожидается, когда она догори г в его пальцах, осторожно держа ее за обгоревший конец Многократно обожженная кожа на двух пальцах его потемнела и затвердела, точно у слесаря.
Клим не спрашивал, зачем он делает это, он вообще предпочитал наблюдать, а не выспрашивать, помня неудачные попытки Дронова и меткие слова Варавки:
«Дураки ставят вопросы чаще, чем пытливые люди».
Теперь Макаров носился с книгой какого-то анонимного автора, озаглавленной «Триумфы женщин» Он так пламенно и красноречиво расхваливал ее, что Клим взял у него эту толстенькую книжку, внимательно прочитал но не нашел в ней ничего достойного восхищения Автор скучно рассказывал о любви Овидия и Коринны, Петрарки и Лауры, Данте и Беатриче, Бокаччио, Фиаметты; книга была наполнена прозаическими переводами элегий и сонетов. Клим долго и подозрительно размышлял, что же во всем этом увлекало товарища? И, не открыв ничего, он спросил Макарова.
— Ты не понял? — удивился тот и, открыв книгу прочитал одну из первых фраз предисловия автора:
— «Победа над идеализмом была в то же время победой над женщиной». Вот — правда. Высота культуры определяется отношением к женщине, — понимаешь?
Клим утвердительно кивнул головой, а потом, взглянув в резкое лицо Макарова, в его красивые, дерзкие глаза, тотчас сообразил, что «Триумфы женщин» нужны Макарову ради цинических вольностей Овидия и Бокаччио, а не ради Данта и Петрарки. Несомненно, что эта книжка нужна лишь для того, чтоб настроить Лидию на определенный лад.
«Как все просто, в сущности», — подумал он, глядя исподлобья на Макарова, который жарко говорил о трубадурах, турнирах, дуэлях.
Когда Клим вышел в столовую, он увидал мать, она безуспешно пыталась открыть окно, а среди комнаты стоял бедно одетый человек, в грязных и длинных, до колен, сапогах, стоял он закинув голову, открыв рот, и сыпал на язык, высунутый, выгнутый лодочкой, белый порошок из бумажки.
— Это — дядя Яков, — торопливо сказала мать. — Пожалуйста, открой окно!
Клим подошел к дяде, поклонился, протянул руку и опустил ее: Яков Самгин, держа в одной руке стакан с водой, пальцами другой скатывал из бумажки шарик и, облизывая губы, смотрел в лицо племянника неестественно блестящим взглядом серых глаз с опухшими веками. Глотнув воды, он поставил стакан на стол, бросил бумажный шарик на пол и, пожав руку племянника темной, костлявой рукой, спросил глухо:
— Это — второй? Клим? А Дмитрий? Ага. Студент? Естественник, конечно?
— Говори громче, я глохну от хины, — предупредил Яков Самгин Клима, сел к столу, отодвинул локтем прибор, начертил пальцем на скатерти круг.
— Значит — явочной квартиры — нет? И кружков — нет? Странно. Что же теперь делают?
Мать пожала плечами, свела брови в одну линию. Не дождавшись ее ответа, Самгин сказал Климу:
— Удивляешься? Не видал таких? Я, брат, прожил двадцать лет в Ташкенте и в Семипалатинской области, среди людей, которых, пожалуй, можно назвать дикарями. Да. Меня, в твои года, называли «i'homme qui rit».