Лидия приняла его в кабинете, за столом. В дымчатых очках, в китайском желтом халате, вышитом черными драконами, в неизбежной сетке на курчавых волосах, она резала ножницами газету. Смуглое лицо ее показалось вытянутым и злым.
— Ах, знаю, знаю! — сказала она, махнув рукою. — Сгорел старый, гнилой дом, ну — что ж? За это накажут. Мне уже позвонили, что там арестован какой-то солдат и дочь кухарки, — вероятно, эта — остроносая, дерзкая.
И, хлопнув обеими руками по вороху газет на столе, она продолжала быстро, тревожно, с истерическими выкриками:
— Но — что будет делать Россия, которая разваливается, что — скажи? Царь ко всему равнодушен, пишут мне, а другой человек, близкий к высоким сферам, сообщает; царь ненавидит то, что сам же дал, — эту Думу, конституцию и все. Говорят о диктатуре, ты подумай! О диктатуре при самодержавии! Разве это бывало? — Наклонив голову, она смотрела на Самгина исподлобья, очки ее съехали почти на кончик носа, и казалось, что на лице ее две пары разноцветных глаз. — По всем сведениям, в Думу снова и в массе пройдут левые. Этим мы будем обязаны авантюристу Столыпину, который затевает разрушить общину, выделить из деревни сильных мужиков на хутора… Самгин сказал:
— Ты, кажется, сочувствовала этой реформе?
— Нет, — резко сказала она. — То есть — да, сочувствовала, когда не видела ее революционного смысла. Выселить зажиточных из деревни — это значит обессилить деревню и оставить хуторян такими же беззащитными, как помещиков. — Откинулась на спинку кресла и, сняв очки, укоризненно покачала головою, глядя на Самгина темными глазами в кружках воспаленных век.
— Впрочем — я напрасно говорю, я знаю: ты равнодушен ко всему, что не разрушение. Марина сказала о тебе: «Невольный зритель…»
— Вот как? — спросил Самгин, неприятно удивленный. — А — что это значит?
— Это — ужасно, Клим! — воскликнула она, оправляя сетку на голове, и черные драконы с рукавов халата всползли на плечи ее, на щеки. — Подумай: погибает твоя страна, и мы все должны спасать ее, чтобы спасти себя. Столыпин — честолюбец и глуп. Я видела этого человека, — нет, он — не вождь! И вот, глупый человек учит царя! Царя…
Самгин слышал ее крики, но эта женщина, в широком, фантастическом балахоне, уже не существовала для него в комнате, и голос ее доходил издали, точно она говорила по телефону. Он соображал:
«Вот как говорит Марина про меня…»
Он слышал: террористы убили в Петербурге полковника Мина, укротителя Московского восстания, в Интерлакене стреляли в какого-то немца, приняв его за министра Дурново, военно-полевой суд не сокращает количества революционных выступлений анархистов, — женщина в желтом неутомимо и назойливо кричала, — но все, о чем кричала она, произошло в прошлом, при другом Самгине. Тот, вероятно, отнесся бы ко всем этим фактам иначе, а вот этот окончательно не мог думать ни о чем, кроме себя и Марины.
«Невольный зритель? Это — верно, я сам говорил себе это».
Лишь на минуту он вспомнил царя, оловянно серую фигурку маленького человечка, с голубыми глазами и безразлично ласковой улыбкой.
«Равнодушен и ненавидит… Несоединимо. Вернее — презирает. А я — ненавижу или презираю?»
Он невольно усмехнулся и вызвал у Лидии взрыв негодования.
— Неужели тебя все это только смешит? Но — подумай! Стоять выше всех в стране, выше всех! — кричала она, испуганно расширив больные глаза. — Двуглавый орел, ведь это — священный символ нечеловеческой власти…
Самгин не заметил, когда и почему она снова заговорила о царе.
— Мы все — двуглавые, — сказал он, вставая. — Зотова, ты, я…
— Что ты хочешь сказать? — спросила Лидия и тоже встала.
Вслушиваясь в свои слова, он проговорил, надеясь обидеть Лидию:
— Царь, вероятно, устал от этой возни и презирает всех…
— Он? Помазанник божий и — презрение к людям? — возмущенно вскричала Лидия. — Опомнись! Так может думать только атеист, анархист! Впрочем — ты таков и есть по натуре.
Она безнадежно покачала головой, затем, когда Самгин пожимал ее руку, спросила:
— Здесь у всех ужасно потные руки, — ты заметил? «Дура. Бесплодная смоковница, — равнодушно думал Самгин, как бы делая надписи. — Насколько Марина умнее, интереснее ее…»
И, поставив рядом с Мариной голубовато-серую фигурку царя, усмехнулся.
Город беспокоился, готовясь к выборам в Думу, по улицам ходили и ездили озабоченные, нахмуренные люди, на заборах пестрели партийные воззвания, члены «Союза русского народа» срывали их, заклеивали своими.
Все это текло мимо Самгина, но было неловко, неудобно стоять в стороне, и раза два-три он посетил митинги местных политиков. Все, что слышал он, все речи ораторов были знакомы ему; он отметил, что левые говорят громко, но слова их стали тусклыми, и чувствовалось, что говорят ораторы слишком напряженно, как бы из последних сил. Он признал, что самое дельное было сказано в городской думе, на собрании кадетской партии, членом ее местного комитета — бывшим поверенным по делам Марины.
Опираясь брюшком о край стола, покрытого зеленым сукном, играя тоненькой золотой цепочкой часов, а пальцами другой руки как бы соля воздух, желтолицый человечек звонко чеканил искусно округленные фразы; в синеватых белках его вспыхивали угольки черных зрачков, и издали казалось, что круглое лицо его обижено, озлоблено. Слушали его внимательно, молча, и молчание было такое почтительно скучное, каким бывает оно на торжественных заседаниях по поводу годовщины или десятилетия со дня смерти высокоуважаемых общественных деятелей.