— Фу, как нехорошо, а был вежливый…
Он долго ходил по улицам, затем сидел в городском саду, размышляя: что делать? Хотелось избить Дронова или рассказать ему, что Маргариту нанимают как проститутку, хотелось сказать матери что-то очень сильное, что смутило бы ее. Но эти желания скользили поверх упрямой, устойчивой думы о Маргарите. Он привык относиться к вей снисходительно, иронически и впервые думал о девушке со всею серьезностью, на которую был способен. Образ Маргариты непонятно двоился. Вспоминались ее несомненно честные ласки, незатейливые и часто смешные, во искренние слова, те глупые, нежные слова любви, которые принудили одного из героев Мопассана отказаться от своей возлюбленной. Какими же ласками награждала она Дронова, какие слова шептала ему? С тупым недоумением он вспоминал заботы девушки о радостях его тела, потом спрашивал себя: как могла она лгать так незаметно и ловко? А вспомнив ее слова о трех заботливых матерях, подумал, что, может быть, на попечении Маргариты, кроме его, было еще двое таких же, как он. У него мелькнула странная, чужая мысль:
«Проститутка или сестра милосердия?»
Но эта мысль тотчас же исчезла, как только он вспомнил, что Рита, очевидно, любила только четвертого — некрасивого, неприятного Дронова.
Размышления эти, все более возбуждая чувство брезгливости, обиды, становились тягостно невыносимы, но оттолкнуть их Клим не имел силы. Он сидел на чугунной скамье, лицом к темной, пустынной реке, вода ее тускло поблескивала, точно огромный лист кровельного железа, текла она лениво, бесшумно и казалась далекой. Ночь была темная, без луны, на воде желтыми крапинками жира отражались звезды. За спиною своею Клим слышал шаги людей, смех и говор, хитренький тенорок пропел на мотив «La donna e mobile»:
Слышу я голос твой,
Нежный и ласковый,
Значит — для голоса
Деньги вытаскивай…
Удручающая пошлость победоносно прозвучала в этой песенке. Клим вдруг чего-то испугался, вскочил и быстро пошел домой.
Мать и Варавка уехали на дачу под городом, Алина тоже жила на даче, Лидия и 'Люба Сомова — в Крыму. Клим остался дома, чтоб наблюдать за ремонтом его и заниматься со Ржигой латынью. Наедине с самим собою не было необходимости играть привычную роль, и Клим очень медленно поправлялся от удара, нанесенного ему. Все думалось о Маргарите, но эти думы, медленно теряя остроту, хотя и становились менее обидными, но всё более непонятны. Они освещали девушку как-то иначе. Клим уже не думал, что разум Маргариты нем, память воскрешала ее поучающие слова, и ему показалось, что чаще всего они были окрашены озлоблением против женщин. Так, однажды, соскочив с постели и вытирая губкой потное тело свое, Маргарита сказала одобрительно:
— Это очень хорошо тебе, что ты не горяч. Наша сестра горячих любит распалить да и сжечь до золы. Многие через нас погибают.
В другой раз она ласково убеждала:
— Ты в бабью любовь — не верь. Ты помни, что баба не душой, а телом любит. Бабы — хитрые, ух! Злые. Они даже и друг друга не любят, погляди-ко на улице, как они злобно да завистно глядят одна на другую, это — от жадности все: каждая злится, что, кроме ее, еще другие на земле живут.
Она даже начала было рассказывать ему какой-то роман, но Клим задремал, из всего романа у него осталось в памяти лишь несколько слов:
— А чего надо было ей? Только отбить его у меня. Дескать — видала, как я тебя ловчее?
Теперь, когда ее поучения всплывали пред ним, он удивлялся их обилию, однообразию и готов был думать, что Рита говорила с ним, может быть, по требованию ее совести, для того, чтоб намеками предупредить его о своем обмане.
«Я — хочу оправдать ее?» — спрашивал он себя. Но тотчас же пред ним являлось плоское лицо Дронова, его хвастливые улыбочки, бесстыдные слова его рассказов о Маргарите.
«Если б упасть с нею в реку, она утопила бы меня, как Варя Сомова Бориса», — озлобленно подумал он.
Но, и со злостью думая о Рите, он ощущал, что в нем растет унизительное желание пойти к ней, а это еще более злило его. Он нашел исход злобе своей, направив ее на рабочих.
Наискось, почти напротив дома Самгиных, каменщики разрушали старое, казарменного вида двухэтажное здание, с маленькими, угрюмыми окнами, когда-то окрашенное желтой краской; Варавка приобрел этот дом для купеческого клуба. Работало человек двадцать пыльных людей, но из них особенно выделялись двое: кудрявый, толстогубый парень с круглыми глазами на мохнатом лице, сером от пыли, и маленький старичок в синей рубахе, в длинном переднике. Чугунные руки парня бестолково дробили ломом крепко слежавшийся кирпич старой стены; сила у парня была большая, он играл, хвастался ею, а старичок подзадоривал его, взвизгивая:
— Вали-и, Мотя! Круши, Мотя, — скоро шабаш! Десятник, рыжебородый, крупный мужик, уговаривал:
— А ты не балуй, Николаич! На что дробить кирпич? Старичок отвечал шуточками:
— Так разве это я? Это же Мотя! Эх, Мотя, сук те в ухо, — сила ты!
И сам старался ударить ломом не между кирпичей, не по извести, связавшей их, а по целому. Десятник снова кричал привычно, но равнодушно, что старый кирпич годен в дело, он крупней, плотней нового, — старичок согласно взвизгивал:
— Верно-о! Отцы, деды наши работали получше нас! Эх, Мотя-а!
Все рабочие ломали стену с увлечением, но старичок, казалось Климу, перешел какую-то границу и, неистовствуя, был противен. А Мотя работал слепо, машиноподобно, и, когда ему удавалось отколоть несколько кирпичей сразу, он оглушительно ухал, рабочие смеялись, свистели, а старичок яростно и жутко визжал: