— Ты знаешь, что я многого не понимаю в тебе, — сказал Самгин.
— Знаю, — согласилась она; очень просто прозвучало это ее слово.
— А хотелось бы понять, — добавил Самгин. — У меня к тебе сложилось отношение, которое… требует ясности… Смеясь, она спросила:
— Не посвататься ли хочешь? Но тотчас же сказала:
— Это я тоже шучу. Понимаю, что свататься ты не намерен. А рассказать себя я тебе — не могу, рассказывала, да ты — не веришь. — Она встала, протянув ему руку через стол и говоря несколько пониженным голосом:
— Вот что, через несколько дней в корабле моем радение о духе будет, — хочешь, я скажу Захарию, чтоб он показал тебе праздник этот? В щелочку, — добавила она и усмехнулась.
Ее предложение не удивило и не обрадовало Самгина, но смутило его как неожиданность, смысл которой — непонятен. Он видел, что глаза Марины улыбаются необычно, как будто она против воли своей сказала что-то непродуманное, рискованное и, недовольная собою, сердится.
— Я буду страшно благодарен, — торопливо сказал он, а Марина повторила:
— В щелочку, издали. Ну, — будь здоров! Проводив ее, Самгин быстро вбежал в комнату, остановился у окна и посмотрел, как легко и солидно эта женщина несет свое тело по солнечной стороне улицы; над головою ее — сиреневый зонтик, платье металлически блестит, и замечательно красиво касаются камня панели туфельки бронзового цвета.
«Идол. Златоглазый идол», — с чувством восхищения подумал он, но это чувство тотчас исчезло, и Самгин пожалел — о себе или о ней? Это было не ясно ему. По мере того как она удалялась, им овладевала смутная тревога. Он редко вспоминал о том, что Марина — член какой-то секты. Сейчас вспомнить и думать об этом было почему-то особенно неприятно.
«Вот, наконец, открываются двери тайны», — сказал он себе и присел на стул, барабаня пальцами по колену, покручивая бородку. Шутка не удалась ему.
Возникало опасение какой-то утраты. Он поспешно начал просматривать свое отношение к Марине. Все, что он знал о ней, совершенно не совпадало с его представлением о человеке религиозном, хотя он не мог бы сказать, что имеет вполне точное представление о таком человеке; во всяком случае это — человек, ограниченный мистикой, метафизикой.
«Слишком умна для того, чтобы веровать. Но ведь не может же быть какой-то секты без веры в бога или чорта!» — размышлял он.
То, что она говорила о разуме, определенно противоречило ее житейской практике. Ее слова о духе и вообще всё, что она, в разное время, говорила ему о своих взглядах на религию, церковь, — было непонятно, неинтересно и не удерживалось в его памяти. Помнил он только взрыв ее гнева против попов, но и это ничего не объясняло ему, он даже подумал: «Тут я, кажется, преувеличил что-то или чего-то не понял. Я никогда не спорил с нею на эту тему, не могу, не хочу спорить, но — почему я как будто боюсь поссориться с нею?»
Чувство тревоги — росло. И в конце концов вдруг догадался, что боится не ссоры, а чего-то глупого и пошлого, что может разрушить сложившееся у него отношение к этой женщине. Это было бы очень грустно, однако именно эта опасность внушает тревогу.
«Но ведь, в сущности, вопрос решается очень просто: не пойду», — подумал он.
Но это не было решением. На другой день после праздника троицы — в духов день — Самгин так же сидел у окна, выглядывая из-за цветов на улицу. За окном тяжко двигался крестный ход: обыватели города, во главе с духовенством всех церквей, шли за город, в поле — провожать икону богородицы в далекий монастырь, где она пребывала и откуда ее приносили ежегодно в субботу на пасхальной неделе «гостить», по очереди, во всех церквах города, а из церквей, торопливо и не очень «благолепно», носили по всем домам каждого прихода, собирая с «жильцов» десятки тысяч священной дани в пользу монастыря.
Самгин смотрел на плотную, празднично одетую, массу обывателей, — она заполняла украшенную молодыми березками улицу так же плотно, густо, как в Москве, идя под красными флагами, за гробом Баумана, не видным под лентами и цветами. Так же, как тогда, сокрушительно шаркали десятки тысяч подошв по булыжнику мостовой. Сухой шорох ног стачивал камни, вздымая над обнаженными головами серенькое облако пыли, а в пыли тускловато блестело золото сотен хоругвей. Ветер встряхивал хоругви, шевелил волосы на головах людей, ветер гнал белые облака, на людей падали тени, как бы стирая пыль и пот с красных лысин. В небе басовито и непрерывно гудела медь колоколов, заглушая пение многочисленного хора певчих. Яростно, ослепительно сверкая, толпу возглавлял высоко поднятый над нею золотой квадрат иконы с двумя черными пятнами в нем, одно — побольше, другое — поменьше. Запрокинутая назад, гордо покачиваясь, икона стояла на длинных жердях, жерди лежали на плечах людей, крепко прилепленных один к другому, — Самгин видел, что они несут тяжелую ношу свою легко.
За иконой медленно двигались тяжеловесные, золотые и безногие фигуры попов, впереди их — седобородый, большой архиерей, на голове его — золотой пузырь, богато украшенный острыми лучиками самоцветных камней, в руке — длинный посох, тоже золотой. Казалось, что чем дальше уходит архиерей и десятки неуклюжих фигур в ризах, — тем более плотным становится этот живой поток золота, как бы увлекая за собою всю силу солнца, весь блеск его лучей. Течение толпы было мощно и все в общем своеобразно красиво, — Самгин чувствовал это.
Но он предпочел бы серый день, более сильный ветер, больше пыли, дождь, град — меньше яркости и гулкого звона меди, меньше — праздника. Не впервые видел он крестный ход и всегда относился к парадам духовенства так же равнодушно, как к парадам войск. А на этот раз он усиленно искал в бесконечно текущей толпе чего-нибудь смешного, глупого, пошлого. Вспомнил, что в романе