В тексте монографии было указано, что картины Босха очень охотно покупал злой и мрачный король Испании, Филипп Второй.
«Может быть, царь с головой кабана и есть Филипп, — подумал Самгин. — Этот Босх поступил с действительностью, как ребенок с игрушкой, — изломал ее и затем склеил куски, как ему хотелось. Чепуха. Это годится для фельетониста провинциальной газеты. Что сказал бы о Босхе Кутузов?»
Отсыревшая папироса курилась туго, дым казался невкусным.
«И дым отечества нам сладок и приятен». Отечество пахнет скверно. Слишком часто и много крови проливается в нем. «Безумство храбрых»… Попытка выскочить «из царства необходимости в царство свободы»… Что обещает социализм человеку моего типа? То же самое одиночество, и, вероятно, еще более резко ощутимое «в пустыне — увы! — не безлюдной»… Разумеется, я не доживу до «царства свободы»… Жить для того, чтоб умереть, — это плохо придумано».
Вкус мыслей — горек, но горечь была приятна. Мысли струились с непрерывностью мелких ручейков холодной, осенней воды.
«Я — не бездарен. Я умею видеть нечто, чего другие не видят. Своеобразие моего ума было отмечено еще в детстве…»
Ему казалось, что в нем зарождается некое новое настроение, но он не мог понять, что именно ново? Мысли самосильно принимали точные словесные формы, являясь давно знакомыми, он часто встречал их в книгах. Он дремал, но заснуть не удавалось, будили толчки непонятной тревоги.
«Что нравилось королю Испании в картинах Босха?» — думал он.
Вечером — в нелепом сарае Винтергартена — он подозрительно наблюдал, как на эстраде два эксцентрика изощряются в комических попытках нарушить обычное. В глумливых фокусах этих ловких людей было что-то явно двусмысленное, — публика не смеялась, и можно было думать, что серьезность, с которой они извращали общепринятое, обижает людей.
«Босх тоже был эксцентрик», — решил Самгин.
Впереди и вправо от него сидел человек в сером костюме, с неряшливо растрепанными волосами на голове; взмахивая газетой, он беспокойно оглядывался, лицо у него длинное, с острой бородкой, костлявое, большеглазое.
«Русский. Я его где-то видел», — отметил Самгин и стал наклонять голову каждый раз, когда этот человек оглядывался. Но в антракте человек встал рядом с ним и заговорил глухим, сиповатым голосом:
— Самгин, да? Долганов. Помните — Финляндия, Выборг? Газеты читали? Нет?
Оттолкнув Самгина плечом к стене и понизив голос до хриплого шопота, он торопливо пробормотал:
— Взорвали дачу Столыпина. Уцелел. Народу перекрошили человек двадцать. Знакомая одна — Любимова — попала…
— Как — попала? Арестована? — вздрогнув, спросил Самгин.
— Убита. С ребенком.
— Любимова?
— Что — знали? Я — тоже. В юности. Привлекалась по делу народоправцев — Марк Натансон, Ромась, Андрей Лежава. Вела себя — неважно… Слушайте — ну его к чорту, этот балаган! Идемте в трактир, посидим. Событие. Потолкуем.
Он дергал Самгина за руку, задыхался, сухо покашливал, хрипел. Самгин заметил, что его и Долганова бесцеремонно рассматривают неподвижными глазами какие-то краснорожие, спокойные люди. Он пошел к выходу.
«Любимова… Неужели та?»
Хотелось расспросить подробно, но Долганов не давал места вопросам, покачиваясь на длинных ногах, толкал его плечом и хрипел отрывисто:
— Да, вот вам. Фейерверк. Политическая ошибка. Террор при наличии представительного правления. Черти… Я — с трудовиками. За черную работу. Вы что — эсдек? Не понимаю. Ленин сошел с ума. Беки не поняли урок Московского восстания. Пора опамятоваться. Задача здравомыслящих — организация всей демократии.
Самгин толкнул дверь маленького ресторана. Свободный стол нашли в углу у двери в комнату, где щелкали шары биллиарда.
— Мне черного пива, — сказал Долганов. — Пиво — полезно. Я — из Давоса. Туберкулез. Пневматоракс. Схватил в Тотьме, в ссылке. Тоже — дыра, как Давос. Соскучился о людях. Вы — эмигрировали?
— Нет. Вояжирую.
— Ага. Как думаете: кадеты возьмут в тиски всю сволочь — октябристов, монархистов и прочих? Интеллигенция вся, сплошь организована ими, кадетами…
В густом гуле всхрапывающей немецкой речи глухой, бесцветный голос Долганова был плохо слышен, отрывистые слова звучали невнятно. Самгин ждал, когда он устанет. Долганов жадно глотал пиво, в груди его хлюпало и хрустело, жаркие глаза, щурясь, как будто щипали кожу лица Самгина. Пивная пена висела на бороде и усах, уныло опущенных ниже подбородка, — можно было вообразить, что пенятся слова Долганова. Из-под усов неприятно светились Два золотых зуба. Он говорил, говорил, а глаза его разгорались все жарче, лихорадочней. Самгин вдруг представил его мертвым: на белой подушке серое, землистое лицо, с погасшими глазами в темных ямах, с заостренным носом, а рот — приоткрыт, и в нем эти два золотых клыка. Захотелось поскорее уйти от него.
— Любимова, это фамилия по отцу? — спросил он, когда Долганов задохнулся.
— По мужу. Истомина — по отцу. Да, — сказал Долганов, отбрасывая пальцем вправо-влево мокрые жгутики усов. — Темная фигура. Хотя — кто знает? Савелий Любимов, приятель мой, — не верил, пожалел ее, обвенчался. Вероятно, она хотела переменить фамилию. Чтоб забыли о ней. Нох эйн маль, — скомандовал он кельнеру, проходившему мимо.
Самгину хотелось спросить: какая она, сколько ей лет, но Долганов откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и этим заставил Самгина быстро вскочить на ноги.
— Мне — пора, будьте здоровы!
— Что вы делаете завтра? Идем в рейхстаг? Не заседает? Вот черти! Где вы остановились?