— Наша страна, наша прекрасная Франция, беззаветно любимая нами, служит делу освобождения человечества. Но надо помнить, что свобода достигается борьбой…
— И давайте денег на вооружение, — сказала Марина, глядя на часы свои.
Бриану аплодировали, но были слышны и крики протеста.
— Ну, с меня довольно! Имею сорок минут для того, чтоб позавтракать, — хочешь?
— С удовольствием.
— Да, вот как, — говорила она, выходя на улицу. — Сын мелкого трактирщика, был социалистом, как и его приятель Мильеран, а в шестом году, осенью, распорядился стрелять по забастовщикам.
В небольшом ресторане, наискось от парламента, она, заказав завтрак, продолжала:
— Гибкие люди. Ходят по идеям, как по лестницам. Возможно, что Бриан будет президентом.
Она вздохнула, подумала, наливая водку в рюмки.
— Замечательно живучий, ловкий народ. Когда-нибудь побьют они неуклюжих, толстых немцев. Давай выпьем за Францию.
Выпили, и она молча принялась насыщаться, а кончив завтракать и уходя, сказала:
— Вечером на Монмартр, в какой-нибудь веселый кабачок, — идет?
— Отлично.
Но вечером, когда Самгин постучал в дверь Марины, — дверь распахнул пред ним коренастый, широкоплечий, оборотился спиной к нему и сказал сиповатым тенором:
— А он, мерзавец, посмеивается…
— Входи, входи, — предложила Марина, улыбаясь. — Это — Григорий Михайлович Попов.
— Да, — подтвердил Попов, небрежно сунув Самгину длинную руку, охватил его ладонь длинными, горячими пальцами и, не пожав, — оттолкнул; этим он сразу определил отношение Самгина к нему. Марина представила Попову Клима Ивановича.
— Ага, — равнодушно сказал Попов, топая и шаркая ногами так, как будто он надевал галоши.
— Продолжай, — предложила Марина. Она была уже одета к выходу — в шляпке, в перчатке по локоть на левой руке, а в правой кожаный портфель, свернутый в трубку; стоя пред нею, Попов лепил пальцами в воздухе различные фигуры, точно беседуя с глухонемой.
— «Если, говорит, в столице, где размещен корпус гвардии, существует департамент полиции и еще многое такое, — оказалось возможным шестинедельное существование революционного совета рабочих депутатов, если возможны в Москве баррикады, во флоте — восстания и по всей стране — дьявольский кавардак, так все это надобно понимать как репетицию революции…»
— Вот какой догадливый, — сказала Марина, взглянув на часы.
— Я ему говорю: «Ваши деньги, наши знания», а он — свое: «Гарантируйте, что революции не будет!»
— Ну да, понятно! Торговать деньгами легче, спокойней, чем строить заводы, фабрики, возиться с рабочими, — проговорила Марина, вставая и хлопая портфелем по своему колену, — Нет, Гриша, тут банкира мало, нужен крупный чиновник или какой-нибудь придворный… Ну, мне — пора, если я не смогу вернуться через час, — я позвоню вам… и вы свободны…
Попов проводил ее до двери, вернулся, неловко втиснул себя в кресло, вынул кожаный кисет, трубку и, набивая ее табаком, не глядя на Самгина, спросил небрежно:
— Мы не встречались?
— Нет, — решительно ответил Самгин.
— Мм… Значит — ошибся. У меня плохая память на лица, а человека с вашей фамилией я знавал, вместе шли в ссылку. Какой-то этнограф.
«Брат», — хотел сказать Самгин, но воздержался и сказал: — Фамилия эта не часто встречается.
Пытаясь закурить трубку и ломая спички одну за другой, Попов возразил:
— На Оке есть пароходство Качкова и Самгина, и был горнопромышленник Софрон Самгин.
Лицо его скрылось в густом облаке дыма. Лицо было неприятное: широколобое, туго обтянутое смуглой кожей и неподвижно, точно каменное. На щеках — синие пятна сбритой бороды, плотные, черные усы коротко подстрижены, губы — толстые, цвета сырого мяса, нос большой, измятый, брови — кустиками, над ними густая щетка черных с проседью волос. Движения, жесты у него тяжелые, неловкие, все вокруг него трясется, скрипит. Одет в темносинюю куртку необычного покроя, вроде охотничьей. Неприятен и сиповатый тенорок, в нем чувствуется сердитое напряжение, готовность закричать, сказать что-то грубое, злое, а особенно неприятны маленькие, выпуклые — как вишни, темные глаза.
«Нахал и, кажется, глуп», — определил Самгин и встал, желая уйти к себе, но снова сел, сообразив, что, может быть, этот человек скажет что-нибудь интересное о Марине.
— Замечательная бестия, Софрон этот. Встретил я его в Барнауле и предложил ему мои геологические услуги. «Я, говорит, ученым — не доверяю, я сам их делаю. Делом моим управляет бывший половой в трактире, в Томске. Лет тридцать тому назад было это: сижу я в ресторане, задумался о чем-то, а лакей, остроглазый такой, молоденький, пристает: «Что прикажете подать?» — «Птичьего молока стакан!» — «Простите, говорит, птичье молоко всё вышло!» Почтительно сказал, не усмехнулся. Ну, я ему и говорю: «Ты, парень, лакействовать брось, а иди-ко служить ко мне». Через одиннадцать лет я его управляющим сделал. Домовладелец, гласный городской думы, капиталец имеет, тысчонок сотню, наверняка. Таких у меня еще трое есть. Верные слуги. А с ученым дела делать — нельзя, они цены рубля не знают. Поговорить с ними — интересно, иной раз даже и полезно».
Попов начал говорить лениво, а кончил возбужденно всхрапывая и таким тоном, как будто он сам и есть замечательная бестия.
— О птичьем молоке — это старый анекдот, — заметил Самгин.
— Все — старо, все! — угрюмо откликнулся Попов и продолжал: — Ему, Софрону, было семьдесят три года, а он верхом ездил по двадцать, тридцать верст и пил водку без всякой осторожности.