Все чаще Клим думал, что Нехаева образованнее и умнее всех в этой компании, но это, не сближая его с девушкой, возбуждало в нем опасение, что Нехаева поймет в нем то, чего ей не нужно понимать, и станет говорить с ним так же снисходительно, небрежно или досадливо, как она говорит с Дмитрием.
Ночами, лежа в постели, Самгин улыбался, думая о том, как быстро и просто он привлек симпатии к себе, он был уверен, что это ему вполне удалось. Но, отмечая доверчивость ближних, он не терял осторожности человека, который знает, что его игра опасна, и хорошо чувствовал трудность своей роли. Бывали минуты, когда эта роль, утомляя, вызывала в нем смутное сознание зависимости от силы, враждебной ему, — минуты, когда он чувствовал себя слугою неизвестного господина. Вспоминалось одно из бесчисленных изречений Томилина: «На большинство людей обилие впечатлений действует разрушающе, засоряя их моральное чувство. Но это же богатство впечатлений создает иногда людей исключительно интересных. Смотрите биографии знаменитых преступников, авантюристов, поэтов. И вообще все люди, перегруженные опытом, — аморальны».
В этих словах рыжего учителя Клим находил нечто и устрашающее и соблазнительное. Ему казалось, что он уже перегружен опытом, но иногда он ощущал, что все впечатления, все мысли, накопленные им, — не нужны ему. В них нет ничего, что крепко прирастало бы к нему, что он мог бы назвать своим, личным домыслом, верованием.
Все это жило в нем как будто против его воли и — неглубоко, где-то под кожей, а глубже была пустота, ожидающая наполнения другим содержанием. Это ощущение разлада и враждебности между ним, содержащим, и тем, что он содержал в себе, Клим испытывал все чаще и тревожнее. Он завидовал Кутузову, который научился веровать и спокойно проповедует верования свои, но завидовал и Туробоеву. Этот, явно ни во что не веруя, обладал смелостью высмеивать верования других. Когда Туробоев беседовал с Кутузовым и Дмитрием, Климу вспоминался старый каменщик, который так лукаво и злорадно подстрекал глупого силача бессмысленно дробить годный в дело кирпич.
Самгин был убежден, что все люди честолюбивы, каждый хочет оттолкнуться от другого только потому, чтоб стать заметней, отсюда и возникают все разногласия, все споры. Но он начинал подозревать, что, кроме этого, есть в людях еще что-то непонятное ему. И возникало настойчивое желание обнажить людей, понять, какова та пружина, которая заставляет человека говорить и действовать именно так, а не иначе. Для первого опыта Клим избрал Серафиму Нехаеву. Она казалась наиболее удобной, потому что не имела обаяния женщины, и можно было изучать, раскрыть, уличить ее в чем-то, не опасаясь попасть в глупое положение Грелу, героя нашумевшего романа Бурже «Ученик». Марина отталкивала его своей животной энергией, и в ней не было ничего загадочного. Когда Клим случайно оставался с ней в комнате, он чувствовал себя в опасности под взглядом ее выпуклых глаз, взгляд этот Клим находил вызывающим, бесстыдным. Нехаева особенно заострила его любопытство, почти истерически крикнув в лицо Дмитрия:
— Поймите же, я не выношу ваших нормальных людей, не выношу веселых. Веселые до ужаса глупы и пошлы.
В другой раз она сердито сказала:
— Ницше был фат, но напрягался играть трагические роли и на этом обезумел.
Когда она злилась, красные пятна с ее щек исчезали, и лицо, приняв пепельный цвет, мертвело, а в глазах блестели зеленые искры.
Ярким зимним днем Самгин медленно шагал по набережной Невы, укладывая в памяти наиболее громкие фразы лекции. Он еще издали заметил Нехаеву, девушка вышла из дверей Академии художеств, перешла дорогу и остановилась у сфинкса, глядя на реку, покрытую ослепительно блестевшим снегом; местами снег был разорван ветром и обнажались синеватые лысины льда. Нехаева поздоровалась с Климом, ласково улыбаясь, и заговорила своим слабым голосом:
— Я — с выставки. Всё анекдоты в красках. Убийственно бездарно. Вы — в город? Я тоже.
В серой, цвета осеннего неба, шубке, в странной шапочке из меха голубой белки, сунув руки в муфту такого же меха, она была подчеркнуто заметна. Шагала расшатанно, идти в ногу с нею было неудобно. Голубой, сверкающий воздух жгуче щекотал ее ноздри, она прятала нос в муфту.
— Вот, если б вся жизнь остановилась, как эта река, чтоб дать людям время спокойно и глубоко подумать о себе, — невнятно, в муфту, сказала она.
«Под льдом река все-таки течет», — хотел сказать Клим, но, заглянув в птичье лицо, сказал:
— Леонтьев, известный консерватор, находил, что Россию следует подморозить.
— Почему — только Россию? Весь мир должен бы застыть, на время, — отдохнуть.
Глаза ее щурились и мигали от колючего блеска снежных искр. Тихо, суховато покашливая, она говорила с жадностью долго молчавшей, как будто ее только что выпустили из одиночного заключения в тюрьме. Клим отвечал ей тоном человека, который уверен, что не услышит ничего оригинального, но слушал очень внимательно. Переходя с одной темы на другую, она спросила:.
— Как вам нравится Туробоев? И сама же ответила:
— Я не понимаю его. Какой-то нигилист, запоздавший родиться, равнодушный ко всему и к себе. Так странно, что холодная, узкая Спивак увлечена им.
— Разве?
— О, да!
Помолчав минуту, она снова спросила: что Клим думает о Марине? И снова, не ожидая ответа, рассказала:
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.