— Неужели вы думаете…
Но Калитин, остановись, прислушиваясь, проворчал:
— Подождите-ко…
Было слышно, что вдали по улице быстро идут люди и тащат что-то тяжелое. Предчувствуя новую драму, Самгин пошел к воротам дома Варвары; мимо него мелькнул Лаврушка, радостно и громко шепнув:
— Пымали!
Самгин остановился во впадине калитки, слушая задыхающийся голос:
— Пымали, товарищ Калитин! Как бился-а! Здоровенный! Ему даже варежку в рот сунули…
— Ведите в сарай, — крикнул Калитин. Клим быстро вошел во двор, встал в угол; двое людей втащили в калитку третьего; он упирался ногами, вспахивая снег, припадал на колени, мычал. Его били, кто-то сквозь зубы шипел:
— Иди-и…
Самгин хотел войти в кухню, но в сарае заговорил, сквозь всхлипывающий смешок, Иван Петрович Митрофанов:
— Ф-фу… Господи Исусе! Ну, напугали, напугали… И, всхлипнув так, точно губы ожег кипятком, он еще быстрее забормотал:
— Пож-жалуйста, пож-жалуйста! Я не сопротивляюсь… Ну, — документы… Я — человек тоже рабочий. Часы. Вот деньги. И — всё, поверьте слову…
По двору в сарай прошли Калитин и водопроводчик, там зажгли огонь. Самгин тихо пошел туда, говоря себе, что этого не надо делать. Он встал за неоткрытой половинкой двери сарая; сквозь щель на пальто его легла полоса света и разделила надвое; стирая рукой эту желтую ленту, он смотрел в щель и слушал.
— Ведь это вы несерьезно, — говорил Митрофанов, все громче и торопливее. — Нельзя же, господа… товарищи… Мы живем в государстве…
— Молчи, — глухо сказали ему.
— Да — нет! Как же можно? Что вы… что… Ну… боже мой… — И вдруг, не своим голосом, он страшно крикнул:
— Караул… Позвольте — что вы? Постойте!
Необычайно кратко и глухо хлопнул выстрел, и тотчас погас огонь.
Самгин почувствовал, что это на него упала мягкая тяжесть, приплюснув его к земле так, что подогнулись колени.
Через несколько секунд тишины снова вспыхнул огонь, и раздался голос Калитина:
— Это ты — напрасно! Это, товарищ, не дело.
— А — чего? Вот он — документ!..
— Надо было Якова подождать…
Кто-то заговорил так же торопливо, как Митрофанов.
— Лаврушку он спрашивал, кого как зовут, ну? Меня — спрашивал? Про адвоката? Чем он руководит? И как вообще…
— Вынесите его в сад, — сказал Калитин. — Дай-ка мне книжку и всё…
Самгин встал перед дверью и сказал:
— Он был уголовный сыщик… Но Мокеев, наскочив на него, закричал густо и свирепо:
— Охранник! Аккуратно, как в аптеке! Не беспокойтесь…
Он говорил еще что-то, но Самгин не слушал его, глядя, как водопроводчик, подхватив Митрофанова под мышки, везет его по полу к пролому в стене. Митрофанов двигался, наклонив голову на грудь, спрятав лицо; пальто, пиджак на нем были расстегнуты, рубаха выбилась из-под брюк, ноги волочились по полу, развернув носки.
Калитин, сидя на корточках перед фонарем, рассматривал какие-то бумажки и ворчал:
— Делов сегодня у нас… Карточка охранного, видать…
— Вот и револьвер его, — вертел Мокеев перед лицом Самгина черный кусок металла. — Он меня едва не пристрелил, а теперь — я его из этого…
Самгин стоял, закрыв глаза.
— Ну, довольно канители! — строго сказал Калитин. — Идем, Мокеев, к Якову. Все-таки это, брат… не дело, если каждый будет…
— Эй, черти, помогите мне! — крикнул водопроводчик из сада.
Но Калягин и Мокеев ушли со двора. Самгин пошел в дом, ощущая противный запах и тянущий приступ тошноты. Расстояние от сарая до столовой невероятно увеличилось; раньше чем он прошел этот путь, он успел вспомнить Митрофанова в трактире, в день похода рабочих в Кремль, к памятнику царя; крестясь мелкими крестиками, человек «здравого смысла» горячо шептал: «Я — готов, всей душой! Честное слово: обманывал из любви и преданности».
«Как просто убивают. Хотя, конечно, шпион, враг…»
О Митрофанове подумалось без жалости, без возмущения, а на его место встал другой враг, хитрый, страшный, без имени и неуловимый.
«Кто всю жизнь ставит меня свидетелем мучительно тяжелых сцен, событий?» — думал он, прислонясь спиною к теплым изразцам печки. И вдруг, точно кто-то подсказал ему:
«Надо уехать за границу. В маленький, тихий городок».
Глядя на двуцветный огонек свечи, он говорил себе:
«Как это раньше не пришло мне в голову? С матерью повидаюсь».
Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые «не умеют жить за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи…
Дверь медленно отворилась, и еще медленнее влезла в комнату огромная туша Анфимьевны, тяжело проплыла в сумраке к буфету и, звякая ключами, сказала очень медленно, как-то нараспев:
— Егор-то Васильич удавился…
— Эх, боже мой, — с досадой, близкой к отчаянию, негромко воскликнул Самгин.
— На чердаке висит, — говорила старуха, наливая чего-то из бутылки. Самгин слышал, как булькает в горлышке жидкость.
«Реветь будет».
Но Анфимьевна, гулко кашлянув, продолжала так же задумчиво и певуче:
— Пробовала снять, а — сил-то нету. Николай отказался, боится удавленников. А сам, слышь, солдата убил.
— Что ж делать? — спросил Самгин.
— Что делать-то? А — вам ничего не надобно делать, я сама… Сама все сделаю. Медник поможет. Нехорошо, станут спрашивать вас, отчего слуга удавился?
Она замолчала, и снова зазвенело стекло, забулькало в горлышке бутылки.