— Не смейся. Я так чувствую: нельзя. Это, брат, удивительный человек!
Он подумал, прикрыв глаза.
— В библии она прочитала: «И вражду положу между тобою и между женою». Она верит в это и боится вражды, лжи. Это я думаю, что боится. Знаешь — Лютов сказал ей: зачем же вам в театрах лицедействовать, когда, по природе души вашей, путь вам лежит в монастырь? С ним она тоже в дружбе, как со мной.
Клим слушал напряженно, а — не понимал, да и не верил Макарову: Нехаева тоже философствовала, прежде чем взять необходимое ей. Так же должно быть и с Лидией. Не верил он и тому, что говорил Макаров о своем отношении к женщинам, о дружбе с Лидией.
«Это — тоже павлиний хвост. И ясно, что он любит Лидию».
Самгин стал слушать сбивчивую, неясную речь Макарова менее внимательно. Город становился ярче, пышнее; колокольня Ивана Великого поднималась в небо, как палец, украшенный розоватым ногтем. В воздухе плавал мягкий гул, разноголосо пели колокола церквей, благовестя к вечерней службе. Клим вынул часы, посмотрел на них.
— Мне пора на вокзал. Проводишь?
— Конечно.
— Ты в начале беседы очень верно заметил, что люди выдумывают себя. Возможно, что это так и следует, потому что этим подслащивается горькая мысль о бесцельности жизни…
Макаров удивленно взглянул на него и встал:
— Как странно, что ты, ты говоришь это! Я не думал ничего подобного даже тогда, когда решил убить себя…
— Ты в те дни был ненормален, — спокойно напомнил Клим. — Мысль о бесцельности бытия все настойчивее тревожит людей.
— Тебе трудно живется? — тихо и дружелюбно спросил Макаров. Клим решил, что будет значительнее, если он не скажет ни да, ни нет, и промолчал, крепко сжав губы. Пошли пешком, не быстро. Клим чувствовал, что Макаров смотрит на него сбоку печальными глазами. Забивая пальцами под фуражку непослушные вихры, он тихо рассказывал:
— После экзаменов я тоже приеду, у меня там урок, буду репетитором приемыша Радеева, пароходчика, — знаешь? И Лютов приедет.
— Вот как. А где Сомова?
— Учительствует в сельской школе.
Из облака радужной пыли выехал бородатый извозчик, товарищи сели в экипаж и через несколько минут ехали по улице города, близко к панели. Клим рассматривал людей; толстых здесь больше, чем в Петербурге, и толстые, несмотря на их бороды, были похожи на баб.
«Наверное, никого из них не беспокоит мысль о цели бытия», — полупрезрительно подумал он и вспомнил Нехаеву.
«Нет, все-таки она — милая. Даже недюжинная девушка. Как отнеслась бы к ней Лидия?»
Макаров молчал. Подъехали к вокзалу; Макаров, вспомнив что-то, заторопился, обнял Клима и ушел:
— Скоро увидимся!
Посмотря вслед ему, Клим прошел в буфет, сел в угол, к столу. До отхода поезда оставалось более часа. Думать о Макарове не хотелось; в конце концов он оставил впечатление человека полинявшего, а неумным он был всегда. Впечатление линяния, обесцвечивания вызывали у Клима все знакомые, он принимал это как признак своего духовного роста. Это впечатление подсказывала и укрепляла торопливость, с которой все стремились украсить себя павлиньими перьями от Ницше, от Маркса. Климу было досадно вспомнить, что Туробоев тоже видит эту торопливость и умеет высмеивать ее. Да, этот никуда не торопился и не линял. Он говорил, приподняв вышитые брови, поблескивая глазами:
— Я признаю вполне законным стремление каждого холостого человека поять в супругу себе ту или иную идейку и жить, до конца дней, в добром с нею согласии, но — лично я предпочитаю остаться холостым.
Манере Туробоева говорить Клим завидовал почти до ненависти к нему. Туробоев называл идеи «девицами духовного сословия», утверждал, что «гуманитарные идеи требуют чувства веры значительно больше, чем церковные, потому что гуманизм есть испорченная религия». Самгин огорчался: почему он не умеет так легко толковать прочитанные книги?
Казалось, что Туробоев присматривается к нему слишком внимательно, молча изучает, ловит на противоречиях. Однажды он заметил небрежно и глядя в лицо Клима наглыми глазами:
— На все вопросы, Самгин, есть только два ответа:
да и нет. Вы, кажется, хотите придумать третий? Это — желание большинства людей, но до сего дня никому еще не удавалось осуществить его.
Оскорбительно было слышать эти слова и неприятно сознавать, что Туробоев не глуп.
Звон колокольчика и крик швейцара, возвестив время отхода поезда, прервал думы Самгина о человеке, неприятном ему. Он оглянулся, в зале суетились пассажиры, толкая друг друга, стремясь к выходу на перрон.
Клим встал и спросил себя, пожав плечами:
«А на что мне Туробоев, Кутузов?»
Солнечный свет, просеянный сквозь кисею занавесок на окнах и этим смягченный, наполнял гостиную душистым теплом весеннего полудня. Окна открыты, но кисея не колебалась, листья цветов на подоконниках — неподвижны. Клим Самгин чувствовал, что он отвык от такой тишины и что она заставляет его как-то по-новому вслушиваться в слова матери.
— Ты очень, очень возмужал, — говорила Вера Петровна, кажется, уже третий раз. — У тебя даже глаза стали темнее.
Она встретила сына с радостью, неожиданной для него. Клим с детства привык к ее суховатой сдержанности, привык отвечать на сухость матери почтительным равнодушием, а теперь нужно было найти какой-то другой тон.
— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала она. — Рабочий вопрос изучает? О, боже! Впрочем, я так и думала, что он займется чем-нибудь в этом роде. Тимофей Степанович убежден, что этот вопрос раздувается искусственно. Есть люди, которым кажется, что это Германия, опасаясь роста нашей промышленности, ввозит к нам рабочий социализм. Что говорит Дмитрий об отце? За эти восемь месяцев — нет, больше! — Иван Акимович не писал мне…