Она была одета парадно, как будто ожидала гостей или сама собралась в гости. Лиловое платье, туго обтягивая бюст и торс, придавало ее фигуре что-то напряженное и вызывающее. Она курила папиросу, это — новость. Когда она сказала: «Бог мой, как быстро летит время!» — в тоне ее слов Клим услышал жалобу, это было тоже не свойственно ей.
— Ты знаешь, — в посте я принуждена была съездить в Саратов, по делу дяди Якова; очень тяжелая поездка! Я там никого не знаю и попала в плен местным… радикалам, они много напортили мне. Мне ничего не удалось сделать, даже свидания не дали с Яковом Акимовичем. Сознаюсь, что я не очень настаивала на этом. Что могла бы я сказать ему?
Клим согласно наклонил голову:
— Да, с ним — трудно.
Словоохотливость матери несколько смущала его, но он воспользовался ею и спросил, где Лидия.
— Уехала в монастырь с Алиной Телепневой, к тетке ее, игуменье. Ты знаешь: она поняла, что у нее нет таланта для сцены. Это — хорошо. Но ей следует понять, что у нее вообще никаких талантов нет. Тогда она перестанет смотреть на себя как на что-то исключительное и, может быть, выучится… уважать людей.
Вера Петровна вздохнула, взглянув на часы, прислушиваясь к чему-то.
— Ты слышал, что Телепнева нашла богатого жениха?
— Я видел его в Москве.
— Да? Что это?
— Шут какой-то, — сказал Клим, пожимая плечами.
— Кажется — Тимофей Степанович пришел… Мать встала, пошла к двери, но дверь широко распахнулась, открытая властной рукою Варавки.
— Ага, юрист, приехал, здравствуй; ну-ко, покажись! Он тотчас наполнил комнату скрипом новых ботинок, треском передвигаемых кресел, а на улице зафыркала лошадь, закричали мальчишки и высоко взвился звонкий тенор:
— Вот лу-кулу-кулу-кулуку-у!
— Вера, — чаю, пожалуйста! В половине восьмого заседание. Субсидию тебе на школу город решил дать, слышишь?
Но ее уже не было в комнате. Варавка посмотрел на дверь и, встряхнув рукою бороду, грузно втиснулся в кресло.
— Ну, что, юрист, как? Судя по лицу — науки не плохо питали тебя. Рассказывай!
Но, заглянув медвежьими глазками в глаза Клима, он хлопнул его по колену и стал рассказывать сам:
— Газету хочу издавать, а? Газету, брат. Попробуем заменить кухонные сплетни организованным общественным мнением.
Через несколько минут, перекатив в столовую круглую тушу свою, он, быстро размешивая ложкой чай в стакане, кричал:
— Что такое для нас, русских, социальная эволюция? Это — процесс замены посконных штанов приличными брюками…
Климу показалось, что мать ухаживает за Варавкой с демонстративной покорностью, с обидой, которую она не может или не хочет скрыть. Пошумев полчаса, выпив три стакана чая, Варавка исчез, как исчезает со сцены театра, оживив пьесу, эпизодическое лицо.
— Изумительно много работает, — сказала мать, вздохнув. — Я почти не вижу его. Как всех культурных работников, его не любят.
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее было скучно, и казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка, стало снова тихо и в доме и на улице, только сухой голос матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим был рад, когда она утомленно сказала:
— Я думаю, ты устал?
— Мне бы хотелось пройтись. А ты — не хочешь?
— О, нет, — сказала она, приглаживая пальцами или пытаясь спрятать седые волосы на висках.
Клим вышел на улицу, когда уже стемнело. Деревянные стены и заборы домов еще дышали теплом, но где-то слева всходила луна, и на серый булыжник мостовой ложились прохладные тени деревьев. Стекла окон смазаны желтым жиром огня, редкие звезды — тоже капельки жирного пота. Дома приплюснуты к земле, они, казалось, незаметно тают, растекаясь по улице тенями; от дома к дому темными ручьями текут заборы. В городском саду, по дорожке вокруг пруда, шагали медленно люди, над стеклянным кругом черной воды лениво плыли негромкие голоса. Клим вспомнил книги Роденбаха, Нехаеву; ей следовало бы жить вот здесь, в этой тишине, среди медлительных людей.
Он сел на скамью, под густой навес кустарника; аллея круто загибалась направо, за углом сидели какие-то люди, двое; один из них глуховато ворчал, другой шаркал палкой или подошвой сапога по неутоптанному, хрустящему щебню. Клим вслушался в монотонную воркотню и узнал давно знакомые мысли:
— Он, как Толстой, ищет веры, а не истины. Свободно мыслить о истине можно лишь тогда, когда мир опустошен: убери из него всё — все вещи, явления и все твои желания, кроме одного: познать мысль в ее сущности. Они оба мыслят о человеке, о боге, добре и зле, а это — лишь точки отправления на поиски — вечной, все решающей истины…
— У вас нет целкового? — спросил кисленький голос Дронова.
Клим Самгин встал, желая незаметно уйти, но заметил, по движению теней, что Дронов и Томилин тоже встали, идут в его сторону. Он сел, согнулся, пряча лицо.
— У меня нет целкового, — сказал Томилин тем же тоном, каким говорил о вечной истине.
Не поднимая головы, Клим посмотрел вслед им. На ногах Дронова старенькие сапоги с кривыми каблуками, на голове — зимняя шапка, а Томилин — в длинном, до пят, черном пальто, в шляпе с широкими полями. Клим усмехнулся, найдя, что костюм этот очень характерно подчеркивает странную фигуру провинциального мудреца. Чувствуя себя достаточно насыщенным его философией, он не ощутил желания посетить Томилина и с неудовольствием подумал о неизбежной встрече с Дроновым.